Главным фокусом всех моих переживаний была сцена и Художественный театр. Просто, как бы повинуясь судьбе, пошла я в него; пошла прямо к Станиславскому — он жил еще тогда на Садовой — декламировала ему. Часто потом на репетиции, когда так страшно было играть перед ним, когда, как и все актёры, боялась его, вспоминала я, как смело и уверенно читала перед ним в первый раз.
Смела, отважна молодость! Он направил меня к Немировичу-Данченко, который ведал школой, любимым своим детищем. И я была на Божедомке, где шли репетиции, чтобы увидать Владимира Ивановича. Он тут же сказал мне прийти на экзамен и объяснил, что требуется читать.
Но, несмотря на эту черноту и шлейф, Вл.Ив., как опытный учитель, разглядел мою настоящую актерскую душу — не Гедды Габлер, а Островских героинь, и дал мне a livre ouvert (без подготовки, с листа) прочесть монолог Сони из «Дяди Вани», и я думаю, что из-за этого монолога я и была принята.
Он очень приятно смутил меня, когда спросил с улыбкой, сколько мне лет? Мне было очень стыдно, что я так молода летами (душой-то, мне казалось, я познала уже всю горечь жизни). Соврать я не сумела, а только тихо сказала: «Двадцатый». Это было все-таки больше, чем девятнадцать. «Я так и знал», — сказал Вл.Ив., остальные ласково заулыбались, и я почувствовала, что меня примут.
Набожность, любовь к Дузе, устремленность мечты — все вылилось в моем отношении к Театру. Все свои силы, всю свою душу отдала я беззаветно Театру.
Какое это было удивительное время в России! Какой удивительный был наш Театр. Мне все-все в нем казалось прямо священным. Как раз, когда я выдержала вступительный экзамен и поступила в Школу, Театр перешел из Каретного ряда в Камергерский переулок, в новое помещение, отделанное заново Шехтелем в совсем новом, модерном стиле.
В этот год шел «Юлий Цезарь», и вместе с воспоминаниями об этой школьной работе много золотых воспоминаний соединено у меня и со спектаклями «Юлия Цезаря».
Участвовала вся труппа, школа, много статистов, музыкантов, и за кулисами было людно, успех был громадный и настроение праздничное, приподнятое.
Большой, значительный спектакль, его успех, античные костюмы, грим и то, что мы с такими большими актерами на одних подмостках, — все создавало поэтическую, волшебную, опьяняющую атмосферу, а главное — молоды, молоды мы были...
И такое тогда было время, что не мечтали мы о покое, довольстве, благополучии, а с замиранием сердца, но жадно ждали бурь, борьбы, страданий, поражений — побед, подъемов — падений, как у Ибсена.
Великим Постом театры в России или совсем не играли, или же, и это было обязательно, не играли первую, четвертую и Страстную недели поста. На четвертой неделе были наши экзаменационные спектакли, на которые приглашались большие антрепренеры провинциальных театров, Киева, Харькова, например, и др.
И этот экзамен, слава Богу, я выдержала.
Театру нужна была молодая драматическая актриса, и меня взяли в труппу. Андреева тогда вскоре сошлась с Горьким и собиралась уезжать, и мне предстояло занять её место, т.е. с первых же почти шагов играть большие роли и много и, главное, не по силам работать.
Вл.Ив. говаривал мне: «Как замечательно вы будете играть эту роль через 10 лет». Меня это ужасно расстраивало и сердило, и я с обиженным нетерпением недоумевала: «Почему же! Если я буду изо всех сил работать, приложу всю душу, почему же не смогу теперь дать то, что, по-Вашему, уже заложено во мне, на что вообще способна?..»
Он, видя, что меня это обескураживает, не настаивал и утешал, растолковывая, что это не значит, что теперь я недостаточно хорошо играю, что, наоборот, даже удивительно, как цельно и насыщенно для начинающей актрисы, что, впрочем, через 10 лет я и сама пойму, о чем он говорит. Это подстрекало мою волю, и я въедалась в работу, и этот задор и дерзость помогали и выручали.
Но «через 10 лет» я убедилась, что Вл.Ив. был прав. Только тогда стала я понимать, что он хотел сказать.
На принятие меня в труппу Театра смотрела я как на постриг. Даже ходила всегда в черном платье, что толковали, а может быть, бессознательно и было у меня — позой. И надо правду сказать, вся моя жизнь была замкнута в стенах Театра, как в стенах монастыря.
Не только мою личную жизнь я засунула в уголок, как ненужную, лишнюю помеху, но и крупные, внешние, даже исторические события России проходили мимо моей духовной кельи: японская война, первая революция. Это не было эгоизмом или бессильным равнодушием, эта была всецелость отдачи.
Первая роль, которую я сыграла в Театре, была случайная. Во время наших гастролей в Петербурге заболела Бутова, и я сыграла за нее Кальпурнию (жена Цезаря в пьесе «Юлий Цезарь» Л.Толстого).
Осенью в Москве, первый раз как актриса, играла я в «Слепых» Метерлинка, но спектакль этот был не только неудачный, но и несчастливый, темный, тяжелый, задавивший для меня радость быть актрисой, играть на сцене.

Помню такой случай.
Репетировали мы «Слепых» Метерлинка, где я играла Юную слепую. Была я в восторге от этой роли. Ставил пьесу Станиславский. Несмотря на мои сопротивления, он требовал, чтобы я играла под мальчишку, бойко, озорно. Я горько плакала и была в совершенном отчаяньи. Вл.Ив. только утешал: «Слушайтесь его, вот увидите, все равно будете играть по-своему».
Пришел на репетицию Бальмонт, переведший пьесу. Скрепя сердце стала я репетировать «под мальчишку». Внутри все кипело горьким негодованием на насилье и стыдом перед Бальмонтом, который всегда был близок и дорог как поэт. Когда мы кончили наш акт, то Бальмонт с возмущением показал на меня и сказал: «Эта роль понята и сыграна совершенно неверно, грубо и вульгарно».
Я заплакала от досады, умолила прорепетировать еще раз, чтобы сыграть так, как, по-моему, нужно было, и после этого раза Бальмонт и Евреинов подошли ко мне, и тогда-то завязалась наша дружба.
Как и говорил Вл.Ив., Станиславский отказался от своего замысла и потом сам же ставил в пример мое толкование Метерлинка и подход к нему. Это ведь был Станиславский — большой человек!
******
Осенью 1905 года играли мы «Детей солнца» Горького. Марья Федоровна Андреева была вся в революционных тонах. Зачем-то носила всегда с собой револьвер, чем до смерти пугала Марью Алексеевну — парикмахершу, которая боялась войти к ней в уборную, и когда причесывала ее, то всё с опаской косилась на муфту, в которой револьвер лежал. Куда-то все срочно и таинственно уезжала и не просто, а на паровозе, на репетициях и спектаклях только и говорила, что про митинги, и забастовки, и обыски, и прочие приятные аксессуары революции.
Я не очень любила пьесу и роль: много в ней было фальши и дешевой напыщенности. Возмущала меня одна ремарка автора: Елена (моя роль) на вопрос, не тронул ли ее кто-нибудь из взбунтовавшихся, отвечала гордо: «Меня никто не коснулся». Вот это «гордо» оскорбляло художественное чутье, было одной из портивших ложечек дегтя. Как ни неопытна я была, я все-таки ворчала: «Чего же тут гордиться — простая случайность; больше было бы гордости, если бы ей досталось перенести удары, защищая мужа».
В одном акте этих «Детей солнца» по мизансцене Качалов, Андреева и я должны были сидеть в глубине сцены, за столом, и пить чай; это был обыкновенно момент, когда Андреева сообщала нам все последние революционные новости.
Хотя я и не любила этой роли, но все-таки это была сцена, театр, спектакль. Эти разговоры были не у места, раздражали: нельзя пускать суету, улицу на наши представления, на святые для нас подмостки сцены. Да и Мария Федоровна уж очень увлекалась и переигрывала свою роль революционерки.

Тон посвященной жрицы, сама эта весть резанули меня по нервам, я не вытерпела и вскипела: «Надоели мне эти социал-демократы все... только о них и слышишь целый день... хоть на сцене-то уж не говорили бы о революции». Было это, конечно, глупо и несвязно — точно я даже и не знала, что такое с.д., но мой протест был искренен и не мелок, только выразила я его по-детски.
Мария Федоровна ужасно рассердилась, не хотела потом здороваться, что на меня не произвело никакого впечатления, «не хочет — не надо». Пожаловалась на меня Вл.Ив.: «Девчонка смеет так меня обрывать!»
Вл.Ив. вызвал меня в кабинет, расспросил, пожурил, но не очень. Я видела, что больше для проформы, а что внутри он согласен со мной, т.е. с тем, что касалось защиты сцены от злободневных разговоров, которые так легко превращают кулисы в клуб. Да и не только он, а и все наши старики тихонько ухмылялись и только поддразнивали меня.
Но каково же было мое удивление: на другой день была какая-то репетиция, и на нее неожиданно пришел Горький, а ему и не надо было совсем приходить. Я, признаюсь, струхнула — «и этот еще будет жаловаться» — и села подальше от «Олимпа», а он, увидев меня, прошел через весь партер и крепко пожал мне руку: «Уважаю и ценю независимость и смелость».
Было это, конечно, очень широко и терпимо, и все этим восхитились, но прежнего обаяния и ослепления Горьким уже не было. Убыль его таланта мы в Театре почуяли скорее, чем кто-либо; и тогда уже смутно и печально чувствовалось, что пошел он на убыль, как будто с наступлением первой революции кончилась миссия и его творчества, и его самого. То, что было значительно до революции 1905 года, вдруг оказалось мелким, почти досадно смешным.
С этой первой революцией перед русским обществом встал более широкий и просторный путь, нужна была настоящая культурность, настоящая закалка духа, а не избалованная распущенность выдвинувшегося таланта.
Европейцы, молодежь, да и сами мы, малодушные, видим сейчас слабости, грехи нашей русской интеллигенции и забываем, что это только грехи, а считаем их за пороки и не видим за ними основной мощи и возвышенности русской мысли. Горький и сам понимал, что ему нельзя отстать, надо еще подняться до этой высоты.
Вспоминается тоже, как раз пошли мы вместе в цирк. Я была почему-то в милости или просто нужна была публика для упражнения в гениальности.
В цирке мы очень забавлялись или притворялись, что забавлялись, как это в моде теперь на крикливых безобразных «ярмарках» (foires).
Но вот появилась клетка с тиграми и львами. У Горького побледнело лицо, он сжал зубы, как-то весь съежился, глаза у него заблистали, как бы гневом и отвращением.
Почему-то теперь, спустя много лет, после всего, что стало с нами, после искуса революции, обнажившего истинную сущность людей, когда речь идет о Горьком, вернее о Горьком в Советской России, невольно встает воспоминание о том, как потрясен он был тогда при виде насилия над зверьми и остроты переживания публики, и все вертится в голове вопрос: что это было? Ужас или предчувствие, и как выносит он еще более действительно страшное зрелище, сам теперь занимая почетное место на арене, залитой русской кровью?!
**********
Осенью 1905 года стали репетировать «Горе от ума». Мне дали Лизу, а Софью предполагала тогда играть Андреева. Лиза мне удавалась, К.С. очень меня одобрял.
Но из-за революции Театр решил ехать в январе за границу.
Андреева не поехала с нами за границу и вообще покинула наш театр. И когда мы вернулись в Россию и возобновили осенью репетиции «Горя от ума», то мне досталось играть Софью.
Первой моей ролью, несмотря на то, что играла я ее только на третий год после того, как принята была в труппу Театра, считается Софья в «Горе от ума».
Эта роль так значительна, что предыдущие мои роли потускнели в памяти и у меня, и у моих друзей, и в Театре. Софья стала считаться моей первой работой; те, прежние, были как бы продолжением ученичества, а эта была настоящей, актерской ролью.
«Горе от ума» и для Театра была одна из самых важных постановок. Этой пьесой начался период славы и расцвета для Театра. Тогда оба наши руководителя еще не разделялись в работе, ставили пьесы всегда вместе, а с ними и весь Театр принимал участие в постановке.
Какая это была работа! Как утонченно, культурно, вдумчиво, элегантно, благоговейно шла она! Вместе со всеми я изучала, погружалась в быт Москвы той эпохи. Очень кстати пришлась тогда замечательная выставка русских портретов. Почти все костюмы взяты оттуда. Потом ездили по старым усадьбам, были, например, в Юсуповском «Архангельском». Все были очень воодушевлены пьесой, влюблены в стихи Грибоедова, восхищались перлами его рифм.
«Горе от ума» близко нам, москвичам. Казалось, не на сцене, не в декорациях, а в доме Фамусова мы собирались. Изящно, по-барски уютно, по-московски ласково было на сцене и за кулисами; и в уборных создавалась та же приподнятая, бальная атмосфера.
Роль Софьи, спектакль «Горе от ума» — это целая отдельная полоса в моей жизни.

Была я очень молода и неопытна, жила не по разуму, а больше по чутью. Вооруженности, защиты никакой у меня не было, кроме искренности и любви беззаветной к Театру и сцене. Но в Театре, которому столько приносили поддельного и корыстного вместе с искренним и настоящим, долго не верили, а многие так и не поверили или не хотели поверить моей искренности и любви к нему.
И очень трудно мне было. С людьми трудно. Много видела я боли, обид, одиноко было. Но я действительно по-настоящему любила свое дело, и это помогло мне переносить все огорченья и уязвленья с терпеньем и твердостью, которые только молодость может осилить.
Но одичала я, доверчивость моя потухла, невольно обгородилась я сдержанностью, холодностью, железной выдержкой. Эта выдержка выявилась сразу, очень быстро, как вдруг поднятый щит; вероятно, по наследству осталась с бабушкиной стороны. В Театре все поражались: «Такая молодая, и такая выдержка и сила воли...» Некоторых это отталкивало, им казалось, что это только расчет и честолюбие, иные относились с опаской, а иных привлекало и заставляло уважать.
Мне самой все это очень дорого стоило: много плакала, много молилась по ночам... а на людях казалась неуязвимой.
С ролью Софьи обозначился и мой личный успех, доставивший мне, по правде говоря, больше докуки, чем радости.
С моими друзьями стала происходить странная перемена. Все ученики Театра должны были участвовать в толпе, и это была замечательная подготовка для привычки к сцене, для чувства ритма спектакля, его атмосферы, для чувства публики. Для многих моих друзей и знакомых трудно было это понять, они просто решили, что я стала «фигуранткой», и внезапно все вдруг стали близорукими, не замечали меня на улице при встрече или не узнавали, или куда-то страшно опаздывали и т.д. Теперь же, когда я заиграла большую роль и стали говорить обо мне, все стали вдруг опять хорошо видеть и прелюбезно и заискивающе со мной раскланивались, и досуг у них был, останавливались поболтать со мной, если встретимся на улице (теперь уж я, и по правде, спешила, чтобы не опоздать на репетицию), и зазывать стали меня к себе на чаи и обеды.
Как ни молода я была, но это производило на меня очень неприятное впечатление, и я еще больше чуждалась общества.
***********
Второй моей большой ролью была Агнес в «Бранде» Ибсена. Эта роль была для меня как бы полем, которое я в поте лица обрабатывала.
Раньше у нас, у прежних актеров (пишу «прежних» потому, что со временем отношения и обстоятельства изменились в театре), почти у всех бывали излюбленные роли, на которых мы росли и совершенствовались. Эти роли обыкновенно такие, которые играются, хотя бы и с перерывами, но в продолжение нескольких лет.
У нас «Бранд» шел две зимы подряд, потом еще через год и еще зиму — я уже сейчас не помню точно года... Но эта периодичность очень способствовала работе усовершенствования.
Каждый год игралось иначе. В роль вкладывалось все, что накопилось в душе от жизни, от мыслей, от прочитанного, виденного, слышанного, от опыта и работы сценической, будь это собственные роли или занятия с учениками или постановки Театра. С работой, со временем утончался, индивидуализировался вкус, и этот рост личности и дарования сказывался больше всего и был больше всего впрок на старых ролях.
Спектакли «Бранда» были самостоятельной, обособленной полосой в Театре, не только по нашу сторону занавеса, но и у публики. Какой-то совершался отбор вкусов, личностей, благодаря которому получалась своеобразная единица: «Бранд», обнимающий и сцену, и публику.
«Софья» и «Агнес» — это целые эпохи в моей жизни, ступени на моем пути, совершенно отличные друг от друга.
В эпоху Софьи я чуждалась всех, не верила никому.
В эпоху же Агнес, наоборот, искала, прислушивалась к другим, любила слушать критику и даже просила всегда, если говорили комплименты: «А теперь поругайте».
Легкие восторги друзей вызывали нетерпение. Даже более внимательное одобрение близких не удовлетворяло. Я требовала от них такой критики, чтобы они поработали со мной, то есть вдумчивее и глубже разобрали бы игру и свои впечатления.
Это была эпоха настоящей, терпеливой работы не для успеха. Я не думала даже как-то о нем. Если был успех, то радовал не как достигнутая цель или результат, «на котором сердце успокоится», а как перешагнутая ступенька работы.
Вл.Ив. следил за ролью Агнес, смотрел почти каждый спектакль главную сцену, задавал мне задачи, вел меня, работал со мною очень бережно и серьезно.
Он заметил одно очень интересное психологическое явление во время этой работы.
Обыкновенно после спектакля он разбирал мою игру в тот вечер: и что было хорошо, и какие были недостатки. Недостатки интересовали меня больше всего: главная моя работа была направлена против них. Но боролась я с ними не тем, что репетировала или переучивала роль, а только тем, что думала о них. Часто вся моя репетиция проходила в этой думе, которая была ужасно внимательным углублением в психологию игры; я копалась в ней и отыскивала корень недостатка: что заставляет, например, неискренне повышать интонацию, или нажимать на чувство, или сползать бессильно на плаксивость. И когда мне удавалось найти причину, то уже легко было удалить недостаток и даже так бесследно, что когда я спрашивала после спектакля у Вл.Ив., не было ли такого-то недостатка, который он заметил на прошлом спектакле, то он только тогда вспоминал про него и поражался, как это он мог так сразу и бесследно, с корнем исчезнуть.
Эту способность погружаться в недра души, эту внутреннюю дисциплину дает настоящая работа.
Раз или два просила я К.С. заняться со мной главной сценой. Хотя он и не очень охотно соглашался на мою просьбу из-за разных мелких козней, направленных к тому, чтобы восстановить его против меня, но он такой большой художник, что увлекся работой и очень помог мне. Но это были исключительные случаи.

И вот что значит великодушие молодости: несмотря на то, что К.С. часто очень несправедливо обижал меня и делал мне больно, я находила в себе силы отнести это на счет интриг, а что касается лично К.С., то я всячески старалась смягчить Вл.Ив. в этих ссорах, уговаривала его к уступкам, напоминала, какой К.С. настоящий, большой и художник, и человек. Я убеждала его, что они двое должны всегда протягивать друг другу руки, над головами всех нас, с нашим маленьким актерством. Только такая молодая душа, еще не избитая неблагодарностью и недоверием, способна на такие порывы.
Но вообще по вкусу, по духу я была всецело на стороне Вл.Ив. И он всегда говорил, пока еще мог что-то говорить вне программы, что я его любимая актриса.
Свежие комментарии